Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Калина красная, калина вызрела,
Я у залеточки характер вызнала.
Характер вызнала, характер он такой:
Я не уважила, а он пошел с другой…
— Да это совсем другая! — рассмеялся я. — И откуда ты все это берешь?
— От бабушки. «Позарастали стежки-дорожки», «Зачем тебя я, милый мой, узнала» — это я от бабушки. Она у нас не ходила, все лежала. И голосу почти не стало. Едва слышно. А все равно пела мне. Возьмет за руку и тихо так напевает… Полежит-полежит, отдохнет и еще споет. Это, говорит, чтоб ты меня помнила… А я, верно, я все ее песни помню, ни одной не забыла…
— Теперь уже не забудешь никогда.
Дёжка внимательно посмотрела на меня, осмысливая мои слова.
— Вот… А «Калину красную» — это я уже без бабушки, по телевизору. А еще Аллу Пугачеву знаю.
— «Все могут короли»?
— Ага! — кивнула Дёжка.
— Нет, бабушкины песни лучше.
— А то еще про маэстро, — и пояснила скороговоркой: «Я в восьмом ряду, в восьмом ряду…»
— Покажи-ка нам все-таки, — перебил я Дёжку, — как на большую дорогу выбраться. Не пойму, куда мы заехали.
— А тут недалеко. Сейчас покажу, — готовно согласилась она. — Вы только за мной поезжайте.
Я крикнул своим, чтобы сошли к машине. Насунув покрепче буденовку, взмахивая оттопыренными локтями в лад гулкому на сухой убитой дороге копытному скоку, Дёжка пустила конька впереди нас.
На маковке холма конь нетерпеливо затанцевал и зафыркал от выхлопов рядом работающего мотора, а она, натягивая поводья и обводя взглядом открывшиеся окрестности, принялась пояснять:
— Во-он, видите, от леса лог пошел?
— Так, так…
— Там наша речка Виногробль начинается.
— Ага, ага…
— Ее нигде не переедете до самой плотины.
— Так, а как же на плотину попасть?
— А вы вон по той кукурузе ступайте. Все прямо и прямо. Там дорога ведет на плотину.
— Ну, спасибо тебе, Дёжка! — помахал я рукой в открытое автомобильное оконце. — Хорошее у тебя имя! Ты и впрямь мамина надежда.
Дёжка, раскачиваясь на вертлявом, никак не желающем стоять коньке, смущенно и счастливо заулыбалась.
— В нашем селе не я одна! — прокричала она. — Многих девочек так называют. И маму мою Надеждой зовут.
— Вот как!
— Это, сказывают, еще от Надежды Васильевны пошло. По ее имю.
— Кто такая? Какая-нибудь колхозная знаменитость?
Дёжка что-то ответила, но нетерпеливый конь заплясал, застучал копытами и вдруг понес ее прочь от машины.
Я еще раз помахал ей рукой.
За кукурузой, по ту сторону холма, вдруг открылось большое, широко раскинувшееся село с целой системой прудов по логам и развилкам, позолоченно блестевших при закатном солнце. И по этим давно мне знакомым прудам я догадался, что перед нами знаменитое Винниково.
— Братцы! — крикнул я. — Это же Винниково!
Да, это отсюда почти век назад вывезли на неуклюжей крестьянской колымаге четырнадцатилетнюю девочку, обладавшую дивным голосом, дабы по бедности определить ее за монастырские харчи в хорошее пение. Оттуда она вскоре бежала в большой песенный мир, к Собинову и Шаляпину, чтобы стать Надеждой Плевицкой.
И уже на большой асфальтированной дороге, перебирая впечатления минувшего дня, вспомнил, что и знаменитую певицу в босоногом винниковском детстве тоже кликали Дёжкой…
Нет, все же есть, есть что-то песнотворное в этих открытых небу и ветру холмах!
Акимыч
Теперь уже редко бываю в тех местах: занесло, затянуло, заилило, забило песком последние сеймские омута.
Вот, говорят, раньше реки были глубже…
Зачем же далеко в историю забираться? В не так далекое время любил я наведываться под Липино, верстах в двадцати пяти от дома. В самый раз против древнего обезглавленного кургана, над которым в знойные дни завсегда парили коршуны, была одна заветная яма. В этом месте река, упершись в несокрушимую девонскую глину, делает поворот с таким норовом, что начинает крутить целиком весь омут, создавая обратно-круговое течение. Часами здесь кружат, никак не могут вырваться на вольную воду щепа, водоросли, торчащие горлышком вверх бутылки, обломки вездесущего пенопласта, и денно и нощно урчат, булькают и всхлипывают страшноватые воронки, которых избегают даже гуси. Ну, а ночью у омута и вовсе не по себе, когда вдруг гулко, тяжко обрушится подмытый берег или полоснет по воде плоским хвостом, будто доской, поднявшийся из ямы матерый хозяин-сом.
Как-то застал я перевозчика Акимыча возле своего шалаша за тайным рыбацким делом. Приладив на носу очки, он сосредоточенно выдирал золотистый корд из обрезка приводного ремня — замышлял перемет. И все сокрушался: нет у него подходящих крючков.
Я порылся в своих припасах, отобрал самых лихих, гнутых из вороненой двухмиллиметровой проволоки, которые когда-то приобрел просто так, для экзотики, и высыпал их в Акимычеву фуражку. Тот взял один непослушными, задубелыми пальцами, повертел перед очками и насмешливо посмотрел на меня, сощурив один глаз:
— А я думал, и вправду крюк. Придется в кузне заказывать. А эти убери со смеху.
Не знаю, заловил ли Акимыч хозяина Липиной ямы, потому что потом по разным причинам образовался у меня перерыв, не стал я ездить в те места. Лишь спустя несколько лет довелось наконец проведать старые свои сижи.
Поехал и не узнал реки.
Русло сузилось, затравенело, чистые пески на излучинах затянуло дурнишником и жестким белокопытником, объявилось много незнакомых мелей и кос. Не стало приглубых тягунов-быстрин, где прежде на вечерней зорьке буровили речную гладь литые, забронзовелые язи. Бывало, готовишь снасть для проводки, а пальцы никак не могут попасть лесой в колечко — такой охватывает азартный озноб при виде крутых, беззвучно расходящихся кругов… Ныне все это язевое приволье ощетинилось кугой и пиками стрелолиста, а всюду, где пока свободно от трав, прет черная донная тина, раздобревшая от избытка удобрений, сносимых дождями с полей.
«Ну уж, — думаю, — с Липиной ямой ничего не случилось. Что может статься с такой пучиной!» Подхожу и не верю глазам: там, где когда-то страшно крутило и водоворотило, горбом выпер грязный серый меляк, похожий на большую околевшую рыбину, и на том меляке — старый гусак. Стоял он этак небрежно, на одной лапе, охорашиваясь, клювом изгоняя блох из-под оттопыренного крыла. И невдомек, глупому, что еще недавно под ним было шесть-семь метров черной кипучей глубины, которую он же сам, возглавляя выводок, боязливо оплывал сторонкой.
Глядя на зарастающую реку, едва сочившуюся присмиревшей водицей, Акимыч горестно отмахнулся:
— И даже удочек не разматывай! Не трави душу. Не стало делов, Иваныч, не стало!